Константин Паустовский. Батумские зарисовки

Интересное   //     //   729 Просмотров

Духанов и кофеин в Батуме было множество.

Застекленные двери во всех духанах и кофейнях были расшатаны .

Они дребезжали и долго звенели при каждом толчке. Постоянный звон дверей сливался со звоном листовой меди .

Тощие медники с провалившимися глазами выковывали из этих листов маленькие турецкие кофейники и приклепывали к ним длинные ,тоже медные,ручки. Тут же, на новых коврах,разложенных на мостовой, посреди узеньких улиц, нахальные девочки-цыганки били в старые бубны с колокольцами, танцевали и выкрикивали песни.

Новичков в Батуми узнавали по одному верному признаку: они старательно обходили ковры, боясь их запачкать. Но вскоре они узнавали, что ковры раскатывают во всю ширину улиц именно для того, чтобы поскорее уничтожить на них налет новизны и крикливых, еще не потускневших красок. Тогда приезжие начинали с наслаждением топтать ковры вместе с коренными батумцами.

Раздраженные базарным гамом, лошади лягались и тоже издавали звон — у них на шеях висели гирлянды бубенцов. Но Батум состоял не только из одного звона. Он состоял из множества вещей, — например, из шашлычного чада….

Однако раньше чем перейти к этим вещам, покончим со звуками.

Итак, в Батуме, особенно на турецком базаре Нури вас оглушал калейдоскоп звуков — от блеяния бестолковых баранов до отчаянных криков продавцов кукурузы: «Гагаруз горячий», от заунывных стонов муэдзина на соседней мечети до писка дудок за окнами духанов и слезного пения подвыпивших посетителей.

Батуми, озеро Нуригель (Нури Гели) при закате солнца

 

Но особенно хороши были в Батуми звуки дождя и гудки пароходов. Зимние батумские дожди пели на разные голоса. Чем сильнее дождь, тем выше он звенел в водосточных трубах.

Пароходные же гудки были преимущественно одноголосые и баритональные, особенно у иностранных наливных кораблей с желтыми трубами. Я попал в Батум в период осенних и зимних дождей. Они шли почти непрерывно, затемняя свет, погружая дни в теплый, почти горячий сумрак. Просветы случались редко. Только несколько лет спустя я снова приехал в Батум,  но уже ранним летом, и впервые увидел весь блеск и пышность батумской растительности и чистейшую синеву его неба.

Пароходы вползали, покрикивая, в живописные трущобы нефтяной гавани, швартовались впритык к духанам, складам и лачугам и нависали над шумной и тесной набережной своим рангоутом и такелажем. Как будто к берегу прибило стадо огромных железных китов.

Что касается запахов, то чаще всего побеждал чад баранины. И это очень жаль, потому что другие батумские запахи были гораздо приятнее этого чада. Но они редко могли через него прорваться. Этот чад, въедливый, шершавый, саднящий горло, был хорош тем,что напоминал о батумских шашлыках, — пожалуй, лучших на Кавказе. Их жарили на древесном угле нанизанными на стальные шампуры, потом посыпали кислым порошком барбариса или корицей, обкладывали зеленым луком и ели со свежим лавашом, запивая белым вином.

На втором месте стоял запах свежесмолотого и только что сваренного кофе.

Мололи его на турецких мельницах-медных, похожих на маленькие гильзы от снарядов. Снаружи эти мельницы были украшены чеканкой. Мельницы эти превращали кофейные зерна в тончайшую пудру. Запах кофе вызывал у меня одновременно представление о Востоке и Западе. И восточные и западные страны одинаково пахли кофе.

Европа часто виделась мне в полусне по утрам как далекий берег. Он поблескивал над невысоким валом розовеющего пенистого прибоя дряхлыми стеклами своих городов. Прибой падал, грохоча, на пески. Водяная пыль оседала на листве платанов, и в прохладе садов открывался как будто знакомый и вместе с тем незнакомый город. И я гадал, что это за город: Анкона или Чивита-Веккия, Бордо или Роттердам?

Батум для меня, впервые попавшего к самым южным границам России, был городом необыкновенным, экзотическим, типично восточным.

Батум пропах кофе, вином и мандаринами. И только через два-три месяца у меня начало ослабевать пряное ощущение экзотики, ее терпкая оскомина, и я увидел за ней подлинную жизнь этого города. В нем никогда не затихала отнюдь не провинциальная культурная жизнь, а порт, как огромный конденсатор, стягивал к себе все рабочее население Батума.

В то же время в Батум приходило из близкой Турции — из Ризе и Трапезунда — много фелюг с апельсинами и мандаринами. Я часто видел одну и ту же картину: на апельсинах, прикрытых циновках, полулежали старые турки и пили густой, ароматный кофе. Запах кофе распространяли не только фелюги, но и мелкая галька на берегу. На ней лежала кайма кофейной гущи. На этой кайме выделялись рваные оранжевые лоскутки мандариновых корок.

Тина в изобилии висела темно-зелеными космами на портовых сваях. Несмотря на то что ее непрерывно прополаскивала морская волна, тина не делалась от этого светлее и не теряла свой аптекарский запах. В самом городе, особенно на приморском бульваре, стоял приторный запах магнолий, а за городом по дороге на окраину Батума Барцхану, пахло  из-за пыльных, колючих изгородей шиповником.

Почти во всех портах мира есть так называемые «береговые приюты» для моряков, отставших от своих пароходов. Иначе эти приюты называются «бордингаузами». Это нечто среднее между ночлежкой, пивной, вытрезвителем и публичным домом. Был такой «бордингауз» и в Батуми, но в урезанном виде — без явных признаков пивной и публичного дома. Когда «Союз моряков побережья Гагры-Батум» под сильным нажимом комиссара Нирка решил наконец издавать свою морскую газету «Маяк», мне, как редактору, дали комнату в «бордингаузе». Но предупредили, что эта комната будет вместе с тем и редакцией. Меня это совершенно устраивало («бордингауз» находился в здании «Дома чая» на берегу).

Старый двухэтажный дом «бордингауза», обитый с фасада погнутым кровельным железом-защитой от тяжелых батумских дождей, весь проржавел до красного цвета. Дом стоял на набережной, у самого моря. В сильные зимние штормы ветер барабанил морскими брызгами по окнам, как проливной дождь. Кроме меня, на втором этаже»бордингауза» жил еще белокурый красавец и спортсмен Нирк с женой — пугливой пышной эстонкой. Остальные комнаты занимали моряки, отставшие от своих пароходов, главным образом греки и американцы. Поскольку моряки отставали от пароходов только «по пьяному делу», то и состав жильцов «бордингауза» складывался однообразно: это были горькие пьяницы, хрипуны и задиры. Мы от них никак не страдали, так как ночи напролет они бушевали где то в пивных на окраинах Батума. Когда же они возвращались в «бордингауз», то почти никогда до него не доходили, а ложились костьми где попало, преимущественно в подворотнях. Там их не мог достать знаменитый батумский дождь. Поэтому ночью в «бордингаузе» было тихо, даже благостно. В вестибюле скромно горела зеленая ночная лампочка, напоминающая лампадку. Только рыжие портовые крысы пробегали тяжелой рысью по коридорам на кухню, чтобы напиться воды под краном.

Из испорченного крана капала, меняя время от времени порядок ударов, холодная железистая вода. Постояльцы появлялись только поздним утром. Протрезвев, они хмуро занимались умыванием, расследованием синяков на теле, чисткой замызганного платья, игрой в кости и время от времени  драками на почве нечестной игры. Тогда из своего номера выходил Нирк-высокий, в заутюженных брюках клеш и чистой тельняшке. Он спокойно вытаскивал из кармана стальной блестящий пистолет и шел усмирять дерущихся. Нирка матросы слушались беспрекословно, — может быть, потому, что он всегда загадочно улыбался и, поигрывая пистолетом, говорил: — Даром теряете калории, скитальцы морей!

Эти слова он произносил на нескольких языках, в зависимости от национальности дерущихся. Они действовали магически. Кроме Нирка с женой и меня, в «бордингаузе» жила еще уборщица Нюся. Перед постояльцами она выдавала себя за глухонемую и при первой же попытке какого-нибудь матроса пристать к ней начинала хохотать таким мычащим и вместе с тем оглушительным басом, что было слышно даже на набережной. Из своей комнаты тотчас выскакивал Нирк со стальным пистолетом. Матрос быстро стушевывался и отступал, радуясь, что дешево отделался от «глухонемой ведьмы»

Внизу, под лестницей, жил курд-чистильщик сапог. От его синей гофрированной бороды и даже от карих жалобных глаз величиной с конские каштаны пахло сапожным кремом-сложным запахом скипидара и полотерной мастики. Курд был кроток как голубь. Кстати, он никогда не говорил во весь голос, а тоже нежно бормотал по-голубиному.

Курд любил рассказывать свою несложную биографию. Она состояла главным образом из частой резни и скитаний по Малой Азии в поисках спасения от этой резни. «Папу турки резил, — бормотал он вздыхая. — Маму тозе турки резил.

Брата тозе турки резил. Я теперь один на весь свет» В «бордингаузе» жил еще черный мохнатый пес с желтыми, чересчур внимательными глазами. Звали его Мономах. Если бы не он, то нас наверняка бы съели крысы, неслыханно злые и наглые. За ночь они прогрызали насквозь толстую половицу в моей комнате, но не в углах, как обыкновенно, а посередине. На рассвете все батумские крысы выходили на водопой к ручью за портом. Крысы из «бордингауза» тоже. Они шеренгами слезали с чердака по наружной раме моего окна и тяжело прыгали на крышу соседнего сарая. Я просыпался, но не мог больше заснуть от отвращения. Их яростный писк вызывал у меня нервную дрожь. Во многих каменных домах были устроены ниши с железными дверями и глазком. В этих нишах милиционеры и сторожа прятались от крыс, когда те тысячными толпами шли на водопой. Очутиться в толпе крыс было смертельно опасно — они могли разорвать человека на части.
Начальник Батумского порта, элегантный и сухощавый капитан, решил уничтожить крыс одним ударом. Обычно крысы шли по улицам сплошным валом, иногда даже в два яруса-в тех местах, где улицы суживались и поток крыс не вмещался в их берега. По приказу начальника порта во дворах с вечера были расставлены пожарные насосы. Как только крысы запрудили улицы, насосы были пущены и начали поливать крыс керосином. Но это не остановило движения крыс.

Задние напирали на передних, и огромные заторы из разъяренных крыс закружились на месте. Тогда на крыс была сброшена горящая пакля. Крысы горели заживо. Они метались и визжали, потом ринулись обратно в порт, в свои норы. И тут случилось то, чего не предполагали ни начальник порта, ни пожарные: горящие крысы нырнули под склады, под пакгаузы, и через полчаса в Батумском порту начался пожар. Пожар гасили два дня. Пароходы отошли от причалов.

Порт был оцеплен войсками. Элегантнейший начальник порта заплатил за этот пожар несколькими годами свободы.

Крысы продолжали свое существование в Батуме. Но такова участь всех портовыхгородов. В конце концов перестаешь обращать на это внимание.

Мало кому известно, что наш Батумский маяк связан с трагической судьбой знаменитого лейтенанта Шмидта, но по моему не менее трагична и судьба смотрителя маяка начала 20-х годов. К.Паустовский был лично знаком с этой незаурядной и очень сложной личностью. Ниже привожу отрывки из очерка «Маячный смотритель».

«На огни маяков пристально смотрят только вахтенные и штурвальные, проверяя тайну его световой вспышки. Потому что все маяки на одном и том же море горят и мигают по разному, чтобы по этим признакам можно было определить, какой это маяк, и узнать, где находиться корабль. Так годами горел Батумский маяк, и мало кто интересовался жизнью его смотрителя Ставраки. Тем более что из города маячный огонь был плохо виден. Свет он бросал в сторону моря.

Ставраки был знатоком маячного дела. Он посидел у нас в редакции «Маяк» полчаса и ушел, оставив у всех нас — Бабеля, Ульянского и меня-впечатление неприятного и циничного человека. Твердая седая щетина торчала на его желтых щеках,а воспаленные глаза говорили о многих бутылках водки, выпитой за последние дни. Одет Ставраки был небрежно и весь измят, будто сутками валялся в постели, не раздеваясь. Он часто кашлял тяжелым махорочным кашлем. Тогда по его изрытым щекам сползали слезы. Он невзлюбил Бабеля, его острые глаза и однажды зло сказал мне:

— Чего он смотрит на меня, этот очкастый! Ненавижу смотрельщиков. Тоже ловец человеческих душ! А что у меня на душе — ни один дьявол не знает. И он не узнает. Бьюсь об заклад. Может, я старый вор? Или убийца? Или торгую девочками? Или самый умилительный дедушка? Пусть поломает голову.

В другой раз он сказал:
— Чтобы быть смотрителем маяка, нужно начисто забыть свое прошлое. Тогда вы никогда не упустите зажечь фонарь.
— А бывали случаи, что маяки не зажигались? — спросил я.
— Только если смотритель умирал, — ответил Ставраки и усмехнулся. — Или сходил с ума. И если при этом он был совершенно один на маяке. И его некому было сменить. Ни жене, ни дочери.
— А у вас есть семья? — спросил я и тотчас почувствовал, что допустил непонятную еще мне самому бестактность.
Он ответил грубо и раздраженно:
— Если вы, молодой человек, хотите поддерживать общение с людьми, то не вмешивайтесь в чужие дела. Возьмите лист бумаги и запишите на нем темы, которых не следует касаться из праздного любопытства.
— Грубость, — сказал я, — не делает вам чести.
— Выспренне разговариваете. Разница наших возрастов обязывает вас к уважительному поведению. А что касается чести, то откуда вы знаете, что она у меня есть? Может быть, ее не было, нет и не будет. И у меня и у вас.

И вообще-что такое честь? Осчастливте нас, напишите для моряков побережья Гагры-Батум статью на эту тему в вашей листовке. Тогда мы может быть и поймем.
В это время вошел Ульянский.

Вот, например, этого юношу и я и вы считаем честным только потому, что ни черта о нем не знаем. Честность-это незнание.

Дешевые интеллигентные разговорчики, философия запивох, спокойно сказал Ульянский.
Ставраки медленно взял со стола пустую бутылку от водки и вдруг стремительно замахнулся бутылкой на Ульянского. Я схватил его за рукав кителя. Он вырвался, повернулся к распахнутому окну и изо всей силы швырнул бутылку в трубу на соседней крыше. Бутылка раскололась.

-Я целю верно, — сказал Ставраки. — Даже слишком. — Он быстро повернулся и вышел.

Через несколько дней я возвращался на катере в Батум из поездки в Чакви. Был уже вечер. Море, как всегда в сумерки, уходило в безбрежную мглу, и казалось, что катер испуганно стучит мотором на краю тихой бездны.
Маяк тихо нависал над глухой водяной пустыней, как последнее прибежище человека. Слабый огонь светился в одном из окон маяка. Над ним победоносно и хищно сверкал маячный огонь, как бы бросая вызов ночной стихии.

Я вспомнил о Ставраки. О чем он думает, сидя на маяке: перебирает ли в памяти свою молодость, свое прошлое, или в который раз читает какую-нибудь книгу, отыскивая в ней утешение для своей неудачливой жизни?

Я снова пожалел старика, но на следующий день жалости этой был положен конец — неожиданный и страшный.

Оказалось, что смотритель Батумского маяка Ставраки был именно тем лейтенантом Черноморского флота Ставраки, который в марте 1906 года расстрелял на острове Березани лейтенанта Шмидта.
Ставраки окончил вместе со Шмидтом Морской кадетский корпус. Все школьные годы они просидели на одной парте. И все эти годы Ставраки мучился завистью к Шмидту. Он завидовал его благородству, смелости и его способности к самопожертвованию. Он завидовал ему как будущему герою, трибуну, вождю.
Когда Ставраки и Шмидт прощались после окончания корпуса, Шмидт сказал Ставраки:

— У тебя, Миша, нет в душе никакого стержня.
— Нет есть! — сердито ответил Ставраки. — Что у тебя за манера — залезать в чужую душу!
— Если и есть какой стержень, добавил Шмидт, то не железный, а резиновый. Cмотри не сковырнись в какую-нибудь гадость. Пока не поздно.

— Мое дело! -ответил вызывающе Ставраки. — Во всяком случае, я не женюсь на проститутке. Чтобы спасти ее и лить вместе с ней слезы над ее печальным прошлым, как собираешься сделать ты!
Так они расстались, чтобы встретиться на острове Березани в день расстрела.
Откуда-то из окаянных степных далей лился угрюмый, холодный рассвет. Шмидта и матросов высадили с катера и повели к столбам, врытым в землю.

Командовал расстрелом лейтенант Ставраки.

Когда Шмидт проходил мимо него, Ставраки стал на колени и сказал:
-Прости меня, Петя, если сможешь!
Встань, Миша! — Не паясничай! Лучше скажи своим людям, чтобы целили вернее.
Что было у Ставраки на душе?
Ставраки встал, торопливо отряхнул пыль с брюк и закончил расстрел быстро и как то напропалую, стараясь не взглянуть на Шмидта.
Ставраки был единственным офицером Черноморского флота добровольно согласившимся расстрелять Шмидта. Все офицеры, даже самые отъявленные монархисты, решительно отказались от этого.
C тех пор он старался служить и жить незаметно, начал избегать людей, дожил до революции, бежал из Севастополя и при меньшевиках начал работать смотрителем Батумского маяка. И так и остался им до прихода Советской власти.
В деле Ставраки было одно странное обстоятельство: никто не мог понять, почему до самого ареста он жил под своей настоящей фамилией, почему он не переменил ее тотчас после революции. Когда следователь спросил об этом, Ставраки ответил:
— Под любой фамилией меня все равно нашли бы. И чем раньше, тем лучше. И так слишком долго искали!
Даже следователь был озадачен таким ответом и спросил:
— Значит вы жалеете о случившемся?
— Это не ваше дело! — ответил Ставраки.
Показания он давал скупо, но точно.
Последнее его слово было коротким и ошеломило всех, кто присутствовал на суде.
— В общем, — сказал он глухо и вздохнул с облегчением, — слава богу, кончилась эта волынка. Собаке собачья смерть!

Даже судьи вздрогнули и пристально посмотрели на Ставраки. Больше он не произнес ни слова.
Мы все были потрясены этим делом. Мы понимали, что Ставраки задал всем сложнейшую психологическую загадку, но никто из нас ее не разрешит.

Гораздо позже я узнал, что у Ставраки была молодая жена. После суда и расстрела Ставраки она исчезла. И на маяке Ставраки жил не один, а с женой и в окружении приятелей…..
…….Мы ходим по жизни и совершенно не знаем и даже не можем себе представить, сколько величайших трагедий, прекрасных человеческих поступков, сколько горя, героизма, подлости и отчаяния происходило и происходит на любом клочке земли, где мы живем. Мы просто не подозреваем об этом. К примеру, никто не подозревает, что Батумский маяк связан с одной из больших трагедий — с гибелью лейтенанта Шмидта.

…….Только иногда, в бесконечные осенние ночи, когда море гнало к берегам стада разьяренных и неутомимых в своей ярости волн, мрак вокруг маяка казался гораздо гуще, чем всюду. Нечто тяжелое, безысходное было в этом мраке.

Автор: Баграт Тавберидзе b-tavberidze.livejournal.com